Тема: Переводы: челноки, нобили и мировые элиты

Теги: переводоведческие войны

Для внешнего наблюдателя, некоего обобщенного гуманитария, того самого "интересующегося", кому аннотации адресуют книги по философии, социальным наукам и т.п., ярость, с которой разгораются споры вокруг того или иного научного перевода, представляется скорее непонятной. В конце концов, мало "действительно" нечитабельных переводов. Крайне мало тех, из которых невозможно не только "понять общую мысль автора", но и представить основные элементы его логики. Поскольку классическая максима перевода требовала передавать, прежде всего, смысл источника, кажется, что смысл успешно передается, однако верят в это сегодня лишь конечные потребители, но никак не сами переводчики.

Основания для этой ситуации не так сложно выписать исторически. "Перевод" особым образом структурирован в отечественной гуманитарной науке. Еще в раннесоветские времена русских философов сравнивали с их западными аналогами, представляя такого-то автора просто в качестве отечественного издания, перевода некоего западного прототипа (например, "по-русски Гуссерль читается Шлет, Фрейд - скажем, Ермаков, а Бергсон - Лосев…" ("Под знаменем марксизма", 1929, №10-11), причем это утверждение было не столько похвалой Лосеву, сколько угрозой его отмены в качестве "всего лишь" перевода, ненужного в силу того, что где-то в природе имеется его подлинник). В научном отношении русский язык оставался не только "подчиненным", "малым" языком, но и структурировал изнутри любое отношение с другими языками как с "иностранными", то есть "иностранными вообще", а не английским, немецким и т.п. ("Некоторые книги на его полках были на иностранных языках" - фраза из одного ненаписанного романа).

Как ни странно, в советское, и особенно позднесоветское время, перевод и переведенная книга становится еще более фетишизированным объектом. Она оказывается тем предметом, вокруг которого может, якобы, организовываться неидиологизированная гуманитарная наука, подчеркивающая свой собственный "научный" характер, противопоставленный официозу. Отсюда, например, история о роли диссидентов в первом издании "Слов и вещей" Фуко (кстати, некоторые юмористы уже в 90-е любили подчеркивать, что это издание как раз является "аутентичным", в отличие от переиздания, которое в большинстве случаев читалось). Вся "настоящая" культурология формируется как "ответ" против идеологии и требует фетишизированных переводов - того же Леви-Стросса. Научная публичность в области гуманитарных наук стала строиться по моделям, существенно отличным от тех, что имеют, как декларативно признается, универсальное значение. Очевидно, к 80-м роль всевозможных советов, научных и диссертационных, диссертаций и габилитаций приближается, именно в плане формирования общего концептуального и дискуссионного поля, к нулю. Они, конечно, выстраивают дискурс, но этот дискурс дефолтный, формализованный, никому не интересный. Действительная "публичность" организуется как раз вокруг фетишных объектов, переводов, которые по самой своей природе дефицитны. Многие относительно нестарые представители академии сегодня с тоской вспоминают о тех временах, когда выход "какой-то одной" книги становился событием, которое структурировало мыслящую общественность, поскольку только при дефиците переведенной литературы ее можно продуктивно обсуждать ("все прочитали одну книгу, и все ее полгода обсуждают"). Приход 90-х с их неконтролируемым кооперативным книгоизданием воспринимается в такой перспективе как устранение условия публичности, организуемой на стороне потребителей, функционально отличенных от "производителей" переводов и, в действительности, являющихся как раз привилегированной стороной.

Публичность, скорее салонного типа, организована, с одной стороны, дефицитом, а с другой стороны - спецхраном и жесткой логикой контроля книгоиздания (собственно, отдельные "Фуко" как раз воспринимались в качестве "победы" над системой или ее собственного прокола). Понятно, что в стандартно-научном смысле подобная салонная публичность была непродуктивной. Ее разрушение в 90-е шло, естественно, не только и не столько под нажимом начавшейся деятельности переводчиков-челноков, готовых перевести все то, что ранее не проходило через сито официального контроля. Более интересно то, что в роли переводчиков и, главное, кураторов определенных тематических полей стали выступать отдельные "специалисты по буржуазной философии", ранее имевшие также (по крайней мере в собственном сознании) неидеологизированный статус, сертифицированный доступом к западной литературе (деятельность ИНИОНа). Часто роли не совсем четко определены - кураторы переводов и редакторы, которые гарантируют их качество и просто "модность", могут смешиваться с переводчиками, которые, порой, начинают выступать в качестве более значимых фигур, имеющих менее опосредованный доступ к знанию. Роль редактора - работать в качестве "таможенника", обеспечивающего правильное вхождение того или иного текста в русскоязычное поле. Наиболее важный кураторский проект 90-х - это, несомненно, переводческая деятельность издательства Ad Marginem, ставшего на некоторый период рупором компетенций Валерия Подороги и его группы. Ясно, что эта модель, требующая в конечном счете расслоения кураторов-редакторов и собственно переводчиков (и которая частично была реализована) сама является воспроизведением социалистических условий в несоциалистические времена. Объективная логика спецхрана и цензуры интериоризируется кураторами-редакторами, начавшими выступать в качестве мягкой цензуры, которая обеспечивает их статус и положение, не говоря уже о ренте.

Естественно, возникает и проблема контрабанды или "пиратского" перевода. Большинство проблем "обсуждения плохих переводов" в 90-е и даже позже - это закамуфлированная ситуация "неподконтрольных переводов", сделанных "людьми со стороны". Свобода книгоиздания (и свобода от международного авторского права) закрыла те модели "переводческой деятельности", известные, например, по классическому фильму "Осенний марафон". Однако, что интересно, научные переводы в гуманитарной среде здесь никогда не строились по модели строго цехового художественного перевода, где есть строгое различие автора-переводчика-читателя, и где, собственно, перевод не обсуждается, а читается. Напротив, логика научного перевода и ее идеологическая поддержка в салонно-диссидентской среде обсуждения фетишных книг предполагала, что переводит именно тот или иной специалист, а не просто специалист-переводчик, и при этом потенциально среда такой работы легко расширяема как любая научная среда, поскольку переведенный научный текст не просто прочитывается, но запускает обсуждение. Стратифицировать научный перевод невозможно именно потому, что занимаются им, как правило, ученые, а не просто профессиональные переводчики. Именно поэтому, вообще говоря, вполне обычна ситуация, когда тот, кто занимался научными (и не только) переводами, одновременно выступал и в качестве собственно исследователя (типичный пример - переводы Жана Бодрийяря). Иными словами, структурирование культурной ситуации в 90-е создало противоречие между базовой моделью признания и реальными возможностями производства. Кураторы, интериоризировавшие социалистическую модель производства, сталкиваются с произволом (псевдо)научного перевода/обсуждения. Только-только севшая на крючок рыбка легко может уплыть из рук.

Очевидно, что именно "научность" перевода создает ситуацию, в которой невозможно просто сослаться на цех (при учете того, что большинство "нелегальных", не прошедших кураторской обработки переводчиков формально вполне сертифицированы) и социальные условия признания. Поэтому единственный инструмент борьбы - это обращение к якобы наиболее "беспристрастным" средствам, обсуждению "на уровне" букв и чистой филологии. Как ни смешно, именно след идеологизированной (а ранее - диссидентствующей еще с 50-х) гуманитарной научности в условиях чисто социальной борьбы потребовал обратиться к начетничеству как базовой модели "реального" обсуждения, где наконец-то можно точно сказать "да" и точно сказать "нет". "Нелегальный" (то есть, выполненный "не теми" людьми) перевод априори "плох" именно тем, что он "нелегален" - то есть тем, что он проходит вне "правильного пути", на котором получает освящение, а куратор получает определенную "долю". Но сказать это можно именно за счет того, что он "плох" на эмпирическом уровне, на уровне букв и запятых.

Понижение планки до уровня грамматики и орфографии стало предпочтительным инструментом критики перевода потому, что оно позволяет соединить несколько моментов сразу.

Во-первых, претензии "со стороны", которые легитимируются обобщенно-научным этосом, сами получают ответ "в чисто научном стиле". Тем самым говорится: "Выучите сначала французскую грамматику, почитайте вокабулы, а потом и лезьте в калашный ряд". Та сфера, которая неконтролируемо расширялась, угрожая мелким монополиям, получала ответ в той же самой идеологии, которая позволяла ей расширяться, частично отражаясь и на реальных условиях этого расширения: после удачного филологического "разгрома" можно было надеяться убедить "дикого" издателя (например, владельца небольшого издательства) в том, что ему не стоит иметь дело с непроверенными людьми, и что издание не прошедших кураторской проверки переводов принесет ему только убытки, тогда как выгодное культурное сотрудничество является таковым и в чисто финансовом смысле.

Во-вторых, такой ход уже сам выполняет жест социального утверждения иерархии: нерадивый переводчик низводится до уровня ученика, тогда как критик сразу же показывает, что он, на самом деле, владеет не только техническими знаниями, но и концептуальными, только последние никогда не будут вынесены на уровень публичного обсуждения, поскольку публика, читающая "неправильные переводы", просто не готова к "реальному" обсуждению.

В-третьих, "букваризация" обсуждений переводов создает эффект "террора публики": последней постоянно внушается, что она "только думает, что читает такого-то автора", тогда как "на самом деле" она его не читает. Переводы объявляются фальшивыми в том же смысле, в каком фальшивыми могут быть, например, лекарства. Этот момент, связанный с предыдущим, нацелен на еще большее упрочение механизма культурной сертификации, выгодной немногим.

Естественно, повернуть прогресс вспять оказалось невозможным. Однако планка была опущена, и так и осталась примерно на той же высоте, несмотря на то, что реалии переводческой практики достаточно сильно изменились. Обычная для признанных редакторов и кураторов практика подчеркивания культурной и социальной несостоятельности "некомпетентных" переводчиков сейчас легко терпит неудачу. Например, недавно вышедший перевод "Непроизводимого сообщества" Ж.-Л.Нанси выполнен переводчиком Жанной Горбылевой, который явно не входит в группу, курировавшую приезд автора в прошлом году в ИФРАН (Елена Петровская специально подчеркнула, что перевод этой работы - серьезнейшая задача, которую, очевидно, должны выполнять подготовленные специалисты), однако вряд ли может быть уличен в культурной и социальной некомпетентности. (Хотя переводчик выражает в предисловии благодарность Олегу Аронсону за советы по переводу - вместе с множеством иных оммажей, не совсем ясно, куда делся давно ожидаемый всеми ценителями перевод Алексея Гараджи.) Никакого "единственного" механизма "интеграции в мировые элиты" нет - желание ехать или не ехать в Страсбург не является подотчетным худсовету. В отличие от прошлых лет, ответом "нобилей" будет публичное, а возможно и приватное "молчание" - вряд ли удастся хотя бы запретить использование этого перевода на занятиях студентов, как это бывало раньше. Это показывает, что существующая система, скорее временная и промежуточная, терпит крах. Несомненно, она оставит после себя класс более-менее "знатных" редакторов-кураторов (которые, однако, все более вынуждены искать другие сферы деятельности, например в политическом консультировании или просто в стандартной академической карьере, которой многие не преминули подстраховаться). Так же, как и останется сделанный по лекалу художественных переводчиков класс "сумасшедших переводчиков" философской литературы, которые способны видеть везде только лексические "ошибки", но не способны в собственных переводах провести элементарную сверку специальной терминологии. Останутся, конечно, и "переводчики-челноки". Однако в целом можно надеяться на то, что остающаяся ранее молчаливой публика теперь будет иметь больший вес, поскольку она уже не настолько зависит от деятельности переводчиков и перевода как объекта чтения. Уровень доступности литературы сегодня несопоставим с тем, что было еще в 90-е, до эпохи "Амазона" и прочего. Так же как и уровень знания языков. Разговоры о "библиотеках" и "правильных переводах" все более вызывают смех. Само по себе это, конечно, не означает, что возможно формирование какого-то иного типа гуманитарной коммуникации - конечным пунктом развития может быть и ноль. Однако ясно, что шум и ярость былых дней идет на убыль.

Дмитрий Кралечкин


reading-tin