Тема: Перманентное чрезвычайное экономическое положение

Теги: Жижек , мировой финансовый кризис

На фоне протестов этого года против строгих мер, применяемых в Еврозоне в Греции и, в меньшем масштабе, в Ирландии, Италии и Испании, утвердились два повествования, описывающих ситуацию [1]. Господствующее повествование, поддерживаемое истеблишментом, предлагает деполитизированную и натурализованную картину кризиса: регулятивные меры представляется не в качестве решений, зависящих от политического выбора, а в как императивы нейтральной финансовой логики: если мы желаем стабилизировать нашу экономику, нам надо просто проглотить горькую пилюлю. Другое повествование - поддерживаемое, протестующими рабочими, студентами и пенсионерами, - стремится представить эти строгие меры в качестве всего лишь еще одной попытки международного финансового капитала стереть последние следы государства всеобщего благосостояния. ВМФ, таким образом, видится в одной перспективе нейтральным агентом дисциплины и порядка, а в другой - пособником репрессивного глобального капитала.

В обеих этих точках зрения есть доля истины. Невозможно не заметить оттенок суперэго в том, как МВФ работает со своими государствами-клиентами - ругая и наказывая их за невыплаченные долги, он в то же время предлагает им новые кредиты, которые, как всем известно, они не смогут вернуть, а будут вынуждены еще больше увязнуть в порочном круге долга, порождающего еще больший долг. С другой стороны, причина, по которой эта стратегия суперэго работает, состоит в том, что государство, берущее кредит, понимает, что ему, на самом деле, никогда не нужно будет выплачивать весь объем долга, и потому оно надеется извлечь из всей этой процедуры кое-какую прибыль.

И все же, хотя каждое из этих повествований в чем-то верно, на фундаментальном уровне оба они неверны. Рассказ европейского истеблишмента скрывает тот факт, что огромные дефициты возникли как результат массивных спасательных программ в финансовом секторе, а также по причине снижения государственных доходов в период рецессии; огромный кредит Афинам будет использоваться для выплат по греческому долгу крупным германским и французским банкам. Истинная цель гарантий Евросоюза - помочь частным банкам, поскольку, если какое-то государство еврозоны обанкротится, они серьезно пострадают. С другой стороны, повествование протестных масс снова свидетельствует о нищете современных левых: нет положительной программы, которая отвечала бы их требованиям, есть лишь общее сопротивление демонтажу существующего государства всеобщего благосостояния. Утопией оказывается не радикальное изменение системы, а мысль, что возможно поддержать государство всеобщего благосостояния внутри системы. И, опять же, не стоит скрывать от себя истину контраргумента: если мы остаемся в пределах глобальной капиталистической системы, меры, направленные на то, чтобы выжать дополнительные суммы из рабочих, студентов и пенсионеров, и в самом деле необходимы.

Часто можно услышать, что действительный смысл кризиса еврозоны заключается в том, что не только евро, но и весь проект объединенной Европы мертвы. Но прежде чем поддержать это общее утверждение, следует добавить к нему штришок в стиле Ленина: Европа мертва - но что это за Европа? Ответ прост: постполитическая Европа адаптации к мировому рынку, Европа, которую вновь и вновь отвергали на референдумах, брюссельская экспертно-технократическая Европа. Европа, изображающая себя в облике холодного европейского разума, противостоящего греческой страсти и коррупции, в облике математики, борющейся с патетикой. Но, сколь бы утопичным это ни звучало, все еще открыт путь и для иной Европы - заново политизированной Европы, основанной на общем эмансипационном проекте; Европы, которая породила древнегреческую демократию, Французскую и Октябрьскую революции. Вот почему следует избегать соблазна, заставляющего реагировать на развертывающийся финансовый кризис отступлением к суверенным национальным государствам, легко становящимся жертвами свободно парящего международного капитала, способного сталкивать одни государства с другими. Сейчас как никогда ответ на любой кризис должен быть более интернационалистическим и универсалистским, чем универсальность глобального капитала.

 

Новый период

Ясно одно - после десятилетий государства всеобщего благосостояния, когда периоды спада были ограниченными и всегда обещали то, что все скоро вернется к нормальному состоянию, сегодня для нас начинается период, когда постоянным становится некое чрезвычайное экономическое состояние, оборачивающееся константой, образом жизни. С собой оно приносит угрозу еще более жестоких мер, падения доходов, понижения качества медицинских и образовательных услуг, а также еще более нестабильной занятости. Левые сталкиваются со сложной задачей - им стоит показать, что мы имеем дело с политической экономией, что в подобном "кризисе" нет ничего естественного, что существующая глобальная экономическая система опирается на цепочку политических решений. И при этом они должны полностью осознавать то, что, пока мы остаемся в пределах капиталистической системы, нарушение ее правил действительно вызывает экономический крах, поскольку система подчиняется собственной псевдо-естественной логике. Поэтому, хотя мы явно вступаем в новую фазу усиления эксплуатации, обеспеченной условиями глобального рынка (аутсорсинг и т.д.), мы также должны помнить о том, что эти следствия навязаны функционированием самой системы, всегда стоящей на гране финансового коллапса.

Поэтому бессмысленно просто надеяться на то, что кризис будет ограничен и что европейский капитализм будет как и раньше гарантировать достаточно высокий стандарт жизни все большему числу людей. В самом деле, это какая-то очень странная радикальная политика, если ее главная надежда на то, что обстоятельства будут как и раньше вынуждать ее к бездействию и маргинальности. Именно против такого рассуждения направлен лозунг Бадью "mieux vaut un sastre qu’un tre": лучше катастрофа, чем небытие. Следует рискнуть и довериться Событию, даже если событие заканчивается "темной катастрофой". Лучшим показателем отсутствия у левых веры в себя является их страх кризиса. Настоящие левые относятся к кризису серьезно, без иллюзий. Главная их идея в том, что, хотя кризисы болезненны и опасны, они неизбежны, они - та территория, на которой можно выиграть бой. Вот почему сегодня как никогда важен старый лозунг Мао Цзэдуна: "Все в поднебесной пришло в полный хаос, ситуация просто превосходна".

Сегодня нет недостатка в антикапиталистах. Мы замечаем даже некоторый переизбыток критики капиталистических ужасов: полным-полно журналистских расследований, репортажей на телевидении и бестселлеров, в которых рассказывается о компаниях, загрязняющих нашу окружающую среду, о коррумпированных банкирах, которые получают свои жирные бонусы, когда их фирмы спасает государство, о потогонках, на которых по ночам трудятся дети. Во всей этой критике, сколь бы безжалостной она ни казалась, есть, однако, одна загвоздка: как правило, никогда не ставятся под вопросы те либерально-демократические рамки, внутри которых следует бороться с описываемыми эксцессами. Целью, явной или подразумеваемой, остается регуляция капитализма - за счет давления прессы, парламентских расследований, более жестких законов, честной полиции. Но никогда целью не выступает критика институциональных либерально-демократических механизмов буржуазного правового государства. Последнее остается священной коровой даже для наиболее радиальных форм "этического антикапитализма" - "Всемирного социального форума" в Порту-Аллегри, сиэттловского движения, которые не осмеливаются его трогать.

 

Государство и класс

Именно здесь истина основных идей Маркса оказывается как никогда очевидной. По Марксу, вопрос о свободе исходно не должен ставиться в собственно политической сфере, как это предполагается глобальными финансовыми институтами и их критериями, применяемыми ими в том случае, когда они желают вынести вердикт той или иной стране, спрашивая: свободные ли в ней выборы, независимы ли судьи, свободна ли пресса от скрытого давления, соблюдаются ли права человека? Ключ к действительной свободе, скорее, в "аполитичной" сети социальных отношений, покрывающих и рынок, и семью, в сети, в которой изменение, требующееся для реального улучшения, оказывается не политической реформой, а трансформацией общественных производственных отношений. Мы не голосуем по поводу того, кто чем владеет или по поводу отношений рабочих и менеджмента на заводе; все это - процессы за пределами сферы политического. Иллюзия - ожидать, что можно действительно изменить вещи, "распространяя" демократию и на эту сферу посредством, к примеру, организации "демократических" банков, находящихся под народным контролем. Радикальные изменения в этой области лежат за пределами юридических прав. Конечно, подобные демократические процедуры способны сыграть положительную роль. Однако они остаются частью государственного буржуазного аппарата, чья цель - гарантировать бесперебойное функционирование капиталистического воспроизводства. Именно в этом смысле Бадью был прав, когда заявил, что имя сегодняшнего главного врага - это не капитализм, империя или эксплуатация, а демократия. Именно истолкование "демократических механизмов" в качестве предельного горизонта препятствует радикальной трансформации капиталистических отношений.

С необходимой дефетишизацией "демократических институтов" тесно связана де-фетишизация их негативного противовеса - насилия. Например, недавно Бадью предложил практиковать "оборонительное насилие" в качестве средства построения свободных областей вдали от государственной власти (подобно ранней "Солидарности" в Польше), которые должны будут отвечать силой на попытки государства сокрушить и присвоить эти "освобожденные зоны". Проблема этой формулировки в том, что она опирается на крайне проблематичное различие "нормального" функционирования государственного аппарата и "чрезмерного" применения государственного насилия. К азам марксистского понимания классовой борьбы относится тезис, утверждающий, что "мирная" общественная жизнь сама по себе является выражением (временной) победы одного - правящего - класса. С точки зрения подчиненных и побежденных, само существование государства, как аппарата классового господства, является фактом насилия. Точно так же Робеспьер утверждал, что убийство короля не надо оправдывать доказательством того, что король совершил какое-то особое преступление: само существование короля является преступлением, притеснением свободы народа. Именно в этом строгом смысле использование силы угнетенными против правящего класса и его государства всегда, в конечном счете, является "оборонительной" мерой. Если мы не согласны с этим, мы волей-неволей "нормализуем" государство и интерпретируем его насилие в качестве просто некоего случайного эксцесса. Стандартный либеральный лозунг, согласно которому иногда необходимо прибегать к насилию, хотя оно всегда незаконно, недостаточен. С радикально-эмансипационной точки зрения, его следует перевернуть: для угнетенных насилие всегда законно, поскольку сам их статус является результатом насилия, но не всегда необходимо: насилие - это всегда вопрос стратегического выбора относительно того, использовать силу против врага или нет.

Короче говоря, тему насилия следует демистифицировать. В коммунизме ХХ века неправильным было не само применение насилия - то есть захват государственной власти, гражданская война, потребовавшаяся, чтобы удержать ее, а более масштабный модус функционирования, благодаря которому это насилие стало неизбежным и легитимированным: Партия как инструмент исторической необходимости и т.д. В своей записке ЦРУ Генри Киссинджер, советуя, как подорвать правительство Альенде, был краток: "Пусть экономика взвоет" ("Make the economy scream"). Бывшие чиновники ныне открыто признают, что та же самая стратегия применяется к Венесуэле: бывший госсекретарь США Лоуренс Иглбергер на Fox News сказал об экономике Венесуэлы так: "Начать нам стоит с одного оружия, которое надо использовать, то есть с экономических инструментов, при помощи которых можно попробовать еще больше ухудшить экономическое положение, чтобы он [Чавес] перестал быть таким привлекательным для страны и региона". В актуальном чрезвычайном экономическом положении мы также имеем дело не со слепыми рыночными процессами, а с высокоорганизованными стратегическими интервенциями государств и финансовых институтов, которые стремятся устранить кризис, но на собственных условиях - и разве в подобных условиях оборонительные контрмеры не становятся обязательными?

Эти соображения могут, конечно, помешать удобной субъективной позиции радикальных интеллектуалов, продолжающих как ни в чем не бывало на протяжении всего ХХ века свои умственные упражнения, заключающиеся как раз в том, чтобы "катастрофизировать" разные политические ситуации. Адорно и Хоркхаймер углядели катастрофу в апогее "диалектики Просвещения", завершившейся "управляемым миром"; Джорджо Агамбен счел концлагеря ХХ-го столетия "истиной" всего западного политического проекта. Однако вспомним, какой фигурой был Хоркхаймер в Западной Германии 1950-х? Разоблачая "закат разума" в современном западном обществе потребления, он в то же время защищал это самое общество как единственный островок свободы в море тоталитаризма и коррумпированной диктатуры. Что если на самом деле интеллектуалы живут удобной и безопасной жизнью, и, чтобы оправдать свои заработки, конструируют сценарии радикальной катастрофы? Для многих из них революция, если она и наступает, должна происходить на безопасном расстоянии - на Кубе, в Никарагуа или Венесуэле - дабы, когда их сердца согреваются мыслью о далеких события, сами они могли продолжать движение по карьерной лестнице. Однако в результате наблюдаемого крушения правильно функционирующих государств всеобщего благосостояния, поддерживаемых развитыми индустриальными экономиками, для радикальных интеллектуалов, возможно, настанет момент истины, когда им потребуется сделать кое-какие разъяснения: они хотели настоящих изменений - вот они их и получили.

 

Экономика как идеология

Перманентное чрезвычайное экономическое положение не означает, что левые должны забыть о кропотливом интеллектуальном труде, не приносящим никакой "практической пользы". Напротив, сегодня как никогда следует помнить о том, что коммунизм начинается с того, что Кант в своем знаменитом эссе "Что такое Просвещение?" назвал "публичным использованием разума", то есть с эгалитарной универсальности мысли. Поэтому в нашей борьбе должны быть освещены те аспекты актуальной "реструктуризации", которые угрожают транснациональному открытому пространству. Одним из примеров может послужить развертывающийся в Евросоюзе "Болонский процесс", который должен "гармонизировать архитектуру европейской системы высшего образования" и который, в действительности, является хорошо срежиссированной атакой против публичного использования разума.

Под этими реформами скрывается стремление подчинить высшее образование задаче разрешения конкретных проблем общества посредством производства экспертных мнений. Здесь исчезает подлинная задача мысли - не только предлагать решения на проблемы, поставленные "обществом", то есть, в действительности, государством и капиталом, но и обдумывать саму форму этих проблем; распознавать проблему в том, как мы воспринимаем проблему. Сведение высшего образования к задаче производства социально полезного экспертного знания - это парадигмальная форма кантовского "частного использования разума", то есть использования, ограниченного случайными, догматическими предпосылками, в современном глобальном капитализме. В терминах Канта, такое использование требует, чтобы мы действовали в качестве "несовершеннолетних" индивидов, не как свободные люди, которым доступно измерение универсального разума.

Главное - связать тенденцию к спрямлению высшего образования (не только в форме прямой приватизации или связей с бизнесом, но и в более общем смысле ориентации образования на производство экспертного знания) с процессом огораживания и присвоения общего достояния, созданного интеллектуальным трудом, процессом присвоения общего интеллекта. Этот процесс сам является частью глобальной трансформации способов идеологической интерпелляции. Здесь, вероятно, полезно вспомнить альтюссеровское понятие "идеологических государственных аппаратов" (ИГА). В Средние Века ключевым ИГА была церковь, то есть религия как институт, тогда как на заре капиталистического модерна возникла двойная гегемония школьной системы и правовой идеологии. Индивидуумы были сформированы в качестве правовых субъектов благодаря принудительной системе всеобщего образования, тогда как субъекты интерпеллировались в качестве патриотичных свободных граждан, подчиненных правовому порядку. Таким образом поддерживался зазор между буржуа и гражданином, между утилитаристским индивидуумом-эгоистом, заботившимся о собственных интересах, и гражданином, чье предназначение - в универсальной сфере государства. Пока же в спонтанном идеологическом восприятии идеология ограничена универсальной сферой гражданства, тогда как приватная сфера эгоцентричных интересов рассматривается в качестве "до-идеологической", сам разрыв между идеологией и не-идеологией остается, следовательно, в пределах идеологии.

В период последней стадии капитализма, начавшейся после 68-го года, случилось так, что сама экономика - логика рынка и конкуренции - стала все больше претендовать на роль идеологического гегемона. В сфере образования мы наблюдаем постепенный демонтаж ИГА классической буржуазной школы: школьная система все в меньшей степени оказывается принудительной сетью, расположенной над рынком и организованной непосредственно государством как носителем просвещенных ценностей - свободы, равенства и братства. Под прикрытием священной формулы "снижение расходов - повышение эффективности" в нее все больше проникают различные формы "публично-приватных партнерств". В организации и легитимации власти избирательная система все больше начинает трактоваться по модели рыночной конкуренции: выборы уподобляются торговому обмену, в котором выборщики "покупают" тот вариант политика, который предлагает наиболее эффективно решать задачу поддержания общественного порядка, преследования преступлений и т.д.

Под прикрытием все той же формулы "снижение расходов - повышение эффективности" могут приватизироваться функции, ранее принадлежавшие исключительно юрисдикции государства, например управление тюрьмами; также и армия больше не основывается на всеобщем призыве, а составляется из наемников. Даже государственная бюрократия воспринимается уже не в качестве гегелевского универсального класса, как это видно на примере Берлускони. В современной Италии государственная власть напрямую отправляется ярым буржуа, который открыто и жестоко эксплуатирует ее как средство защиты своих собственных интересов.

Даже процесс вступления в эмоциональные отношения все больше организуется по линиям рыночных связей. Подобная процедура опирается на само-коммодификацию: на сайтах знакомств или в брачных агентствах потенциальные партнеры представляют самих себя в качестве товаров, перечисляя свои качества и выкладывая свои многочисленные фотографии. Здесь отсутствует то, что Фрейд называл der einzige Zug, то есть тот единственный толчок, который в одно мгновение заставляет меня любить или не любить другого. Любовь - это выбор, испытываемый в опыте в качестве необходимости. В определенной момент ты ошеломлен ощущением, что уже влюблен и что не может быть иначе. Следовательно, сравнение качеств разных кандидатов, выбор, в кого же именно влюбиться, по определению не может быть любовью. Вот почему брачные агентства являются, по существу, антилюбовным инструментом.

Какой именно сдвиг в функционировании идеологии все это предполагает? Когда Альтюссер заявляет, что идеология интерпеллирует индивидов, превращая их в субъектов, слово "индивидуумы" означает живых существ, по которым работают идеологические государственные аппараты, навязывая им сетку микропрактик. Напротив, "субъект" - это не категория живого существа, субстанции, а результат того, что эти живые существа схвачены ИГА-диспозитивом или механизмом, то есть символическим порядком. Вполне логично то, что, пока экономика рассматривается в качестве сферы не-идеологии, этот славный новый мир глобальной коммодификации продолжает считать себя постидеологическим. Однако ИГА никуда не делись. Как раз наоборот. И все же, пока в самовосприятии идеология помещается в субъекты, контрастирующие с доидеологическими индивидуумами, эта идеология экономической сферы может представляться в качестве отсутствия идеологии. Это значит не то, что идеология просто "отражает" экономику как надстройка свой базис. Скорее, экономика функционирует здесь в качестве собственно идеологической модели, так что мы вполне можем сказать, что она работает как ИГА - в противовес "реальной" экономической жизни, которая, в конечном счете, не следует идеализированной либерально-рыночной модели.

 

Невозможности

Сегодня, однако, мы наблюдаем радикальное изменение этого идеологического механизма. Агамбен определяет наше современное "постполитическое" или "биополитическое" общество в качестве того, в котором различные диспозитивы десубъективируют индивидуумов, не производя новой субъективности: "Отсюда и закат политики, предполагавшей реальных субъектов или идентичности (рабочее движение, буржуазию и т.д.), и триумф экономики, то есть чистой управленческой активности, которая нацелена только на собственное воспроизводство. Левые и правые, сменяющие сегодня друг друга в управлении властью, имеют, поэтому, весьма косвенное отношение к политическому контексту, в котором возникли термины, которыми они обозначаются. Сегодня эти термины обозначают просто два полюса одной и той же машины управления - один нацелен на ни чем не стесненную десубъективацию, а другой желает прикрыть ее маской демократичного добропорядочного гражданина" [2].

"Биополитика" означает констелляцию, в которой диспозитивы уже не порождают субъектов (не "интерпеллируют индивидуумов, превращая их в субъектов"), а просто администрируют и регулируют голую жизнь индивидуумов.

В подобной констелляции сама идея радикальной социальной трансформации может представать невозможной мечтой - но именно термин "невозможный" должен остановить нас и заставить задуматься. Сегодня возможное и невозможное разделены странным образом, когда оба они одновременно разрываются эксцессом. С одной стороны, в сферах личных свобод и научной технологии нам говорят, что "нет ничего невозможного": мы можем наслаждаться сексом во всех его самых извращенных вариантах, целые архивы музыки, фильмов и сериалов доступны нам для загрузки, каждому (по соответствующей цене) доступны и космические путешествия. Существуют перспективы усиления наших физических и умственных способностей, манипулирования нашими базовыми свойствами посредством вмешательства в геном, и даже техно-гностическая мечта о бессмертии, достижимом за счет преобразования нашей идентичности в программу, которую можно загрузить в той или иное "железо", не кажется такой уж нереальной.

С другой стороны, в области социально-экономических отношений наша эра мыслит себя в качестве эпохи зрелости, когда человечество рассталось с утопическими мечтами прошлого тысячелетия и согласилось с ограничениями реальности - то есть капиталистической социально-экономической реальности - и всех вытекающих из нее "невозможностей". Заповедь "Не Можешь" - вот ее главный устой: ты не можешь ввязываться в масштабные коллективные действия, которые неизбежно ведут к тоталитарному террору; ты не можешь цепляться за старое государство всеобщего благосостояния, поскольку оно делает тебя неконкурентным и ведет к экономическому кризису; ты не можешь изолировать себя от глобального рынка, не став жертвой призрака северокорейского чучхе. В ее идеологической версии экология также расширяет этот список невозможного - так называемыми пороговыми ценностями (например, "не более двух градусов глобального потепления"), основанными на "экспертном мнении".

Здесь важно различить две невозможности: невозможное-реальное социального антагонизма и "невозможность", на которой фокусируется господствующее идеологическое поле. Невозможность тут раздваивается, она служит маской самой себя, то есть идеологическая функция второй невозможности - скрывать реальное первой. Сегодня правящая идеология стремится заставить нас принять "невозможность" реального изменения, уничтожения капитализма, невозможность демократии, не сводимой к коррумпированной парламентской игре, даже сделать невидимым невозможное-реальное антагонизма, который проходит через все капиталистические общества. Это реальное "невозможно" в том смысле, что это невозможное существующего общественного порядка, его конститутивный антагонизм; но это не означает, что с этим невозможным-реальным нельзя напрямую работать или что его нельзя радикально изменить.

Вот почему лакановская формула преодоления идеологической невозможности - это не "все возможно", а "невозможное случается". Лакановское невозможное-реальное - это не априорное ограничение, которое следует реалистично принимать в расчет, а область действия. Акт - это не только вмешательство в область возможного, акт изменяет сами условия того, что возможно, и потому ретроактивно создает собственные условия возможности. Вот почему коммунизм также касается реального: действовать как коммунист - значит вмешиваться в реальное базового антагонизма, который поддерживает актуальный глобальный капитализм.

 

Свободы?

Но вопрос остается: к чему сводится такое программное высказывание о невозможном тогда, когда мы сталкиваемся с эмпирической невозможностью - фиаско коммунизма как идеи, способной мобилизовать широкие массы? За два года до смерти, когда стало ясно, что общеевропейской революции не случится, Ленин, понимая, что идея построения социализма в одной стране является бессмыслицей, написал: "Что если полная безвыходность положения, удесятеряя тем силы рабочих и крестьян, открывала нам возможность иного перехода к созданию основных посылок цивилизации, чем во всех остальных западноевропейских государствах?"[3]

Разве не так же выглядели исходные условия правления Моралеса в Боливии, Чавеса в Венесуэле или маоистского правительства в Непале? Они пришли к власти через "честные" демократические выборы, а не через восстание. Но, захватив власть, они стали применять ее, по крайней мере отчасти, "не-государственным" образом - напрямую мобилизуя своих сторонников, обходя партийно-государственную представительную сеть. Их ситуация "объективно" является "безвыходной": маховик истории крутится против них, все, что они могут - это импровизировать, делать что могут в безнадежной ситуации. Но разве это не наделяет их совершенно особой свободой? И разве все мы - сегодняшние левые - не в той же самой ситуации?

Наша ситуация - полная противоположность классической ситуации начала ХХ века, когда левые знали, что нужно сделать (установить диктатуру пролетариата), однако были вынуждены терпеливо ждать момента, подходящего для осуществления этого плана. Сегодня мы не знаем, что нам делать, но мы должны действовать уже сегодня, поскольку последствия бездействия могут стать катастрофическими. Мы будем вынуждены жить так, "словно бы мы были свободными". Мы рискнем ступить в бездну, в абсолютно неподходящие ситуации; нам надо будет заново изобрести новое, чтобы просто поддержать работу машины, сохранить все то хорошее, что было в старом, - образование, здравоохранение, основные общественные службы. Короче говоря, наша ситуация напоминает то, что Сталин сказал об атомной бомбе: она не для слабонервных. Или, как сказал Грамши, характеризуя эпоху, начавшуюся с Первой Мировой войны: "старый мир умирает, а новый мир борется, чтобы родиться: наступило время чудовищ".

 

Славой Жижек

 

Примечания:

1) Выражаю благодарности Уди Алони (Udi Aloni), Сарой Гири (Saroi Giri) и Аленке Зупанчич (Alenka Zupančič).

2) Giorgio Agamben, Qu’est-ce qu’un dispositif?, Paris 2007, pp. 46-7.

3) В.И. Ленин. О нашей революции. Собрание сочинений, м., 1966, т.33, с. 479.

 

Источник: New Left Review 64, July-August 2010, pp. 85-95

В оформлении использована работа Эрика Парра "Дегустация".

reading-tin