Реквием по нулевым
Нулевые, как и подсказывает само слово, стали эпохой обнуления: старое зачахло, новое не проросло. Со скальпельной точностью нулевые отсекли немонетизируемые возможности, "неделовые" человеческие связи и неэффективных граждан.
Советская система отношений была пригрета под спудом ельцинизма, как травка под снегом. В нулевые эта система отношений неожиданно исчезла. Точнее, изменившись до неузнаваемости, переродилась. А может, ельцинский снег пригрел ее настолько, что она сгнила. Из нее или вместо нее разрослись с проворностью метастазов коррупционно-корпоративные органеллы. Каждая из них имеет свое маленькое политбюро и много заботливо взращенных леонидов ильичей. Широкополостный интернет стал фоном нового феодализма, базирующегося не столько даже на нефтегазовой ренте, сколько на том, что в источник ренты превратилось все, что входит в понятие социального института. Прежде всего – механизмы социализации и общественного воспроизводства. Это значит – в предмет ренты превратилось само будущее.
Придворное общество по недоразумению посчитало себя гражданским и свелось к конкуренции околовластных клик, возглавляемых бывшими премьерами и вице-премьерами, бывшими великими визирями, бывшими властителями дум и сердец – вечными диссидентами, рокерами и литераторами на пенсии. Главенствующей политической стратегией стал боярский ропот и великосветское недовольство. Суверенная власть превратилась в заботливого дирижера ропщущих - дирижера, который не упускает случая показать, что властный рык и антивластный рев имеют общую фоноцентрическую природу. День революции был отсрочен на три дня и переименован в день народного единства. Византийский двухглавый орел стал парить под звуки советского гимна. Все это приметы сборки нового абсолютизма, поставившего на амбивалентость и гибридность.
Соперничество придворных обществ оказалось в уютном соседстве с практикой отождествления начальственного статуса со статусов гражданина. Начальник превратился в фигуру, удостоенную гражданских прав как милости, соответствующей месту в иерархии. Вокруг этого подхода возникла целая мифология "вертикали власти". Одновременно вертикаль власти стала способом расширить систему рынка, трансформировав его из административного рынка рангов в рынок возможностей, на кону которого любые шансы успеха. Это рынок стал принципом суверенитета, в основе которого тщательно организованная "война всех против всех". В ее основе - капитализация институциональной ренты, отождествленной с жизненными энергиями, и конкуренция судеб, превращенных в торговые точки.
Народ стал производиться по остаточному принципу: не как носитель воли к социализации (в духе советского мифа о народной культуре), а как рамка фатальной и необратимой деиндивидуализации. Существование народа в подобном качестве контрастирует с существованием "элит" (околовластных клик ропчущего необоярства), которые сконструированы как коллективные носители избранных персональных тел. Подобная ситуация отлична как от классического абсолютизма с его сувереном, монополизирующим право на индивидуальное бытие, так и от современных республиканских обществ, в котором индивидуальность превращена в расхожее достояние и девальвирована. В примордиальном аспекте народ соотносится с серой зоной неразличимости – множества без цвета, вкуса и запаха. Упомянутое множество комплектуется по двум признакам: во-первых, исходя из того, что оно изъято из системы репрезентаций, то есть одновременно не может быть представленным и не может себя представлять; во-вторых, это множество не столько принадлежит зоне неразличимости, сколько представляет набор отработанных различий, не подлежащих дальнейшей переработке после утилизации.
Эталонным воплощением этого множества являются массы фанатов, выступающие протезом так и не возникшей политической нации и одновременно молчаливым ответом на все последствия коррупционного перерождения солидарной жизни. Умножение множеств является своеобразным спортом. Одновременно оно превращает демократию в спортивное мероприятие, где практикуется активизм по примеру флэш-моба – участие ради участия, исключающее "победу", то есть возможность достичь целенаправленного и долгосрочного влияния. На том же принципе участия ради участия построены и молодежные волонтерские организации, созданные кремлевской администрацией, и организации эстетизированного протеста вроде арт-группы Война или участников стояний на Триумфальной площади по 31 числам.
Речь идет о примерах деполитизированной активности, инициаторы которой ограничены в возможности и желании стать социальной силой, однако компенсируют это поведением в логике природной стихии, ведущей стохастическую политику. Стохастическая политика стала едва ли не главным наследием нулевых. С одной стороны, она идеальна для маскировки управляемости в форме "непосредственных реакций" (ничто не является настолько предсказуемым и подверженным контролю, как спонтанность). С другой она выступает формой концентрации роковых случайностей, с которых начинаются любые революции.
В этом качестве стохастическая политика находится в оппозиции как системе неофеодального представительства (ведущей к новой сословности на основе элитарных групп), так и к системе сетевого общества, выступающего технологией массового франчайзинга богемы и сводящего любую политику к праву инициации в клубы (аналогичные аристократическим клубам XVII-XVIII вв.). Примечательно, что стохастическая политика инициируется теми группами, которые оказались наименее социализированными по меркам соответствия пропущенным через сито рынка ценностям девяностых и нулевых годов. При этом они не только обращают свою несоциализированность в преимущество, но и выступают альтернативным сообществом или даже "нацией". Более того, новой нации будет вестись не от этнических характеристик, а от объединения по принципу неприятия господствующих форм социализации. Это неприятие порождает объективную атрибутику, ведет к объединению интересов и поиску наиболее точного выражения мы-идентичности.
Возникшая в нулевые нация достатка – средний класс "россиян" – составила знаменитое путинское большинство. Однако в силу кризиса 2008 года (и не только) содержание, координация и "эксплуатация" путинского большинства оказались слишком затратными. Именно это и ничто другое является настоящим лейтмотивом "модернизации", объявленной преемником Путина – Медведевым.
Нацию создает статистика. В данном случае речь будет идти о статистике обездоленности, в которой первое место принадлежит русским. Однако русскими окажутся и те, кто просто в одинаковой мере обездолен. Наступает эпоха нации, возникшей из нужды. Никто не сможет поручиться, что эта эпоха будет спокойной, однако важнее другое – нужда препятствует формированию навыка самоограничения, который нужен для того, чтобы сообщество могло справляться с самим собой. Сообщество, вооруженное стохастической политикой, может не только распасться в любой момент на воинственные социальные атомы. Она может воплотить любую конфигурацию вражды, избороздив себя окопами, ощерившись баррикадами, выстроившись в редуты и начав наступать на самое себя по принципу "стенка на стенку".
Теперь кое-что о нулевых в режиме рассуждений о распавшейся связи времен, о порогах, которые заставили об себя споткнуться, и ловушках, в которые нас ловил мир все эти годы.
Советское наследство. Советское цивилизационное наследие оказалось ненужным, а оказавшись ненужным, оно деградировало до неузнаваемости. Что такое советизм, если выражать его в нескольких словах и без отсылок к марксистской догматике? Советизм – это восприятие связи между людьми как, с одной стороны, аналога вещи (с точки зрения "прочности", "объективности" и проч.), а с другой – вещи более важной, чем любая из "естественных" вещей. "Естественные" вещи становятся "естественными", будучи потенциальным предметом товарообмена. Вещь "естественна", если она может стать товаром. Товарообмен – не отношение вещей, а отношение людей. Советизм – это сопротивление товарному фетишизму; оно выражается не только в том, чтобы видеть за отношениями вещей отношения людей, но и в том, чтобы не сводить отношения людей к обмену вещами. Советская модель социальности предполагала рассмотрение отношений как вещей второго порядка, которые не могут быть облечены в форму товарных тел. Обмен отношениями всегда обнаруживает некоторый избыток, который не может быть сведен к товарообмену. Советское общество было организовано вокруг этого нетоварного избытка.
Было бы наивностью думать, что это вело к депрагматизации повседневности, к системе отношений, неудачно именуемой "бескорыстием". Однако фокус прагматики и расчета обозначался не в перспективе капитализации жизни, а в перспективе горизонта "общих дел", связь с которыми превращала в залог разнообразных прибылей добродетель. Капитализация жизни в России нулевых не просто обернулась крахом надежды на обретение горизонта "общих дел", но окончательно изъяла добродетель и благо (как ее принцип) из прагматического контекста.
Добродетель не нужно даже имитировать; выгоду проще извлекать в ситуации, когда вокруг "все плохи".
При этом Россия нулевых – это царство товарного фетишизма. Она организована вокруг такой формы обмена, которая исключает саму возможность нетоварного избытка в отношениях. Уже не связи и проявления сходства, как в советские времена, а дистанции и возможности разобщения выступают предметом капитализации. В девяностые произошла приватизация советских производственно-экономических фондов, в нулевые – приватизация советских символических форм. Итогом стала потенциальная возможность придать товарную форму любым отношениям.
Все против всех. Главная политическая проблема – это холодная гражданская война. А значит ненависть, неприязнь, превращенные в привычку. Оказалось, она может сплачивать посильнее любых проявлений солидарности с такими старомодными понятиями, как "понимание" и "взаимовыручка".
Общество, называющее себя сегодня "сетевым", напоминает огромную коммуналку, где один сосед воспринимает другого как досадное недоразумение. Или помеху. Но это помеха, по отношению которой "нет ничего личного". Да и сам человек рассматривается как вещь, обладающая свободой воли. Это отличает собрата от обычной вещи, поскольку свобода воли делает его появление всегда не к месту и не ко времени. Сложилось странное общество неуместных людей, которые привыкли другу к другу, привыкнув одновременно и к неприкаянности.
Все мы забытые фирсы, однако мы сами себя забыли и заперли в обветшалой усадьбе.
Россия в нулевые доказала, что суверенитет не обязательно означает сообщество, приобретающее материальные и символические преимущества от совместного бытия. Вполне возможна и модель суверенитета, в рамках которого общество объединено недоверием и неприкаянностью.
"Электронное правительство". "Электронное правительство" закономерно довершает массовое стремление к сетевому обществу.
Однако это стремление совсем не так безобидно, как кажется на первый взгляд. Во-первых, сетевое общество компенсирует утрату доверия и интереса другу к другу. Во-вторых, сетевое общество предполагает виртуализацию другого и существование по принципу: "Один другому – аватар". В третьих, объединение в сеть предполагает добровольное архивирование и протоколирование любых сторон жизни. Фактически оно воплощает такую систему взаимоконтроля, перерастающего в шантаж, о которой только могли мечтать в эпоху "тоталитарных режимов".
Именно эта добровольность самоописания представляет собой элемент, без которого конструкция полицейского государства не была бы полной. Электронная демократия венчает собой сетевое общество, которое, в свою очередь, выступает проекцией полицейского государства.
Одновременно электронная демократия – технократический проект, а технократия выражает наиболее опасные проявления бюрократического господства, претендующего на расколдование и рационализацию мира, а следовательно, на то, чтобы править именем прогресса. Попытка представить политику как нейтральную процедуру и набор потребительских опций ведет к кризису целеполагания. Этот кризис вкупе с властью прогрессизма и превращением мира в супермаркет с невероятной интенсивностью возвышает всевозможные риски.
Демократия участия. В нулевые заменителем демократии участия стала "суверенная демократия", предполагающая совершенно определенное решение проблемы свободы. Свобода превращается в проявление единства суверенитета личности с суверенитетом общества.
Итогом попытки увязать два этих суверенитета оказывается неофеодальная иерархия, получившая полуофициальное именование в словосочетании "вертикаль власти". Степень свободы соответствует положению в обществе, а положение в обществе – размером статусно-институциональной ренты. В отличие от классической земельной ренты времен феодализма последняя понимается не как способ аккумулирования ресурсов под знаком почвы, врастания и расширения корневой системы, а как источник "чистых возможностей", то есть инструмент управления будущим, равносильный его отмене. Хотя "суверенная демократия" и представляет собой дословную кальку с лицензированных американских версий демократического переустройства, она может претендовать на роль одного из главных трендов десятилетия.
В итоге нулевые обернулись попыткой создания демократии в условиях сохранения неравенства и отсутствия какой-либо перспективы "общих дел" (с искусства ведения которых начинается республика). Однако мы так и не овладели этим искусством. В итоге демократия превратилась в подразделение рынка, стало политическим эквивалентом системы рыночного неравенства.
Это понимание типично для неолиберализма, который отождествляет благо и капитал. Чем больше капитал выносится за скобки политики, тем больше он из ее фактора превращается в детерминанту. В итоге политика превращается в деятельность, в системе которой деньги сами по себе решают, может быть, и не все, однако действует принцип: "Бабло побеждает зло". Некоторые думают, это в результате того, что любые проблемы лечатся деньгами. Однако хуже другое: любые проблемы понимаются как следствие бедности, то есть как проблемы недостатка шансов на капитализацию.
Это значит, политика оказывается коррумпированной не с точки зрения средств, а с точки зрения целей. Сегодня нам говорят о том, что демократия на то и существует, чтобы оправдывать собой неравенство. В действительности все наоборот: демократия работает, когда становится механизмом компенсации неравенства. Однако у нас нет ничего подобного – демократия не компенсирует, а усиливает неравенство.
Партийная система. Культура участия – главенствующий элемент политической культуры. Это культура развивается, когда есть институциональные возможности участия. Нельзя сказать, что таких возможностей совсем нет, однако в нулевые они оказались связаны с институтами, которые оказались радикально деполитизированными. Из способа многократно умножить силы участвующих прежние институты превратились в инструменты демобилизации. Первый из таких институтов – партия, второй - субкультура.
Партии претерпели инволюцию и вернулись к своей изначальной форме – клубу по интересам.
Партии ничего не делят и не выражают никаких делений. Сегодня это палитра оттенков серого. Каждый из этих оттенков выражает определенный вариант неолиберализма: государственнический ("Единая Россия"), националистический (ЛДПР), корпоративный ("Правое дело") и метакорпоративный (КПРФ). Напротив, предметом их интереса является сохранение и расширение серой зоны политики – зоны неразличимости. Если они и борются за что-то, то только за то, чтобы контролировать эту зону неразличимости. Ведущую роль играет в этом "Единая Россия", которая, являясь клубом профессиональных начальников, отождествила начальственный статус с гражданским. Проще говоря, партии в нулевые превратились в инструмент реализации согласованной стратегии превращения гражданских возможностей в статусные привилегии.
Рынок против блага. Политика с самого начала являлась стратегией поиска и достижения счастья. Однако сегодня счастье рассматривается как перспектива капитализации. При этом счастье всегда запаздывает по отношению к капиталу; оно всегда "беднее" и "обездоленнее". При этом бедность не меньше ведет к коррупции, чем богатство, ибо именно бедность соотносит капитал с принципом реальности, понимаемой через восполнение и нехватку. Бедность – это дефицит реальности, проявляющийся в том, что мир становится тесным и узким. История нашего капитализма – это история бедствий от бедности. Однако это не столько бедность как экономический показатель, сколько бедность как деградация нерыночных форм жизнедеятельности.
Рынок становится локомотивом общественной эволюции, когда он не репрессирует, а стимулирует проявления внерыночной активности.
У нас наоборот: история рынка – это история истребления всего, что могло бы стать предпосылкой эффективности самого рынка. Это самоедский рынок, который не может сложиться в конкурентную среду, ибо существует как выражение непреодолимого неравенства. Ничто так не развращает общество, как неравенство. Причем эта развращенность в одинаковой степени присутствует у всех социальных слоев, как нижних, так и верхних.
Бесконечные разговоры о среднем классе только затушевывают проблему того, что вследствие неравенства, ставшего "привычным делом", общество из живой ткани, способной к регенерации, превратилось в рубец. Точно также и разговоры об "эффективных" социальных группах – свидетельство того, что изобретательность и сопротивление инерции находятся в большом дефиците. Есть все основания считать – этот дефицит представляет собой управляемое состояние. Он культивируется, причем культивируется именно теми, кто который год проводит в пересчете показателей эффективности.
Коррупция духа. Моральные суждения окончательно превратились в код, который существует, но не мобилизует и не обязывает. Политкорректность сделала безобидным то, что раньше ужасало, и стерла границу между добром и злом. Добро и зло перестало действовать даже в детских сказках – примером этого являет сериал "South Park".
Долг стал формой правильного поведения, но не проблемой, сталкиваясь с которой субъект претендует менять себя и выступать автором по отношению к собственной судьбе. Как следствие – возник культ инструктажа. Есть инструкции на любой случай. Существуют рецепты быстрого и необременительного успеха. Социальные роли превратились в программы, которые позволяют избежать индивидуального выбора и ответственности.
Интеллигенция выступает в роли коллективного жреца, санкционирующего возможность любого действия, если оно совершается именем всеобщих ценностей. Неслучайно именно на излете нулевых одним горячих защитников ценностей иудео-христианской культуры становится лондонский эмигрант Березовский, который давно уже мог бы выступать под псевдонимом Мистер Неолиберализм или Мистер Капитал.
Капитал – наивысшая форма объективации иудео-христианских ценностей, которые следует связывать с рассеянием (дословное значение слова "диаспора") и меновыми отношениями. Однако капитал не просто объективирует иудео-христианские ценности, капитал одновременно соотносит с собой принцип реальности.
Отстаивая ценности только как ценности, коррупционер духа выносит за скобки их объективный статус. Так производится фокус с мнимым исчезновением капитала, когда делается вид, что капитал – это просто убеждение или моральный выбор. Капитал в этом случае дистрибутирован категориям свободы и будущего, которые выступают светскими аналогами спасения и провидения. Если восьмидесятые и девяностые были проникнуты характерным для неолиберализма стремлением отождествить ценности и интересы, то нулевые явили иной рубеж. Нулевые – постсекулярная эпоха, когда капитал обозначил неожиданное второе пришествие навсегда умершего, казалось бы, бога.
Новая искренность. Примерно раз в два года кто-нибудь, да объявит эпоху новой искренности. Началось это в середине 90-х с Александра Гольдштейна и его "Расставания с Нарциссом". Впрочем, чем чаще звучит очередное пророчество новой искренности, тем менее оно убедительно. Особенно на фоне нынешних сетевых граждан, у которых все сделано из целлулоида - что кровь, что кал, что гной, что плоть.
Новая искренность может состояться, если появиться новый лирический герой, тот, кто ведет речь от первого лица. На роль такого героя в политике некогда претендовал Путин, потом эта претензия по наследству передалась Медведеву. Феномен Обамы тоже объясняется политическим запросом на новую искренность. Однако в итоге оказалось, что всех пока устраивает лирика без героя – постсентиментализм, в котором герой приносится в жертву до всякого действия. Но постсентиментализм – не новая искренность. Он вообще не предполагает искренности – только море слез над вымыслом, да и то по возможности закапанных из пипетки.
И все же лирический герой у нынешнего времени есть: это персонаж, который воплощает неограниченную девальвацию героического в истории. Его жизненный опыт не предполагает взроcления, напротив – повышает градус инфантилизма. Негероический герой - это смесь маменькиного сынка с "папиком". Для него анатомия, вполне по Фрейду, - судьба, а судьба – индейка. Он назидателен ко всем, знает, что чего стоит, и, в особенности – чего ему стоит хотеть. Любой разговор он превращает в платоновский диалог, однако без Сократа, способного поставить на кон рассуждений свою жизнь. Героическое при этом растворяется повседневности, человеческое – в потребностях. Он готов следовать этому пониманию жизни настолько, насколько это способны выдержать его чресла и печень.
Негероический герой страстно нуждается в балладах, чтобы доказать: иллюзия нужны, чтобы доказать, что "на самом деле" все иначе.
В политике баллады занимают "проекты" – затратные инсценировки образов будущего (например, назначенная на отдаленный год Олимпиада, которая, в логике советского анекдота, эффектнее даже коммунизма). Эти инсценировки отличаются тремя особенностями. Первая – среднему человеку они заменяют собой деятельность воображения. Вторая – "проект" консервирует то, что стремится преобразовать. Третья – образ будущего, к которому обращено проектное мышление, ветшает, трескается и покрывается патиной по мере осуществления проекта.
При этом нулевые стали такой эпохой, когда усиливается и становится все более стихийным страх перед завтрашним днем. Сегодня этот страх лечится двумя средствами. Во-первых, ампутацией индивидуального воображения (которое вытесняется промышленным аналогом – к примеру, рекламой). Во-вторых, превращением любого образа будущего (и порождающих его "авангардов") в предмет ностальгии, как если бы это будущее уже существовало когда-то прежде.
Источник: "Русский журнал"














