Сталинист, брежневец, монархист, православный, лауреат трех сталинских премий, друг Александра Введенского, - он был всем этим одновременно
Известие о смерти Сергея Михалкова пришло посреди всерунетного бурления по поводу реставрации вестибюля станции метро Курская-кольцевая. Его, если кто еще не знает, вернули к первозданному, то бишь дохрущевскому, виду, восстановив везде, где можно, имя Сталина (стоявший некогда в вестибюле памятничек, впрочем, восстанавливать пока не стали). Воскресили в числе прочего и строчки первого михалковского гимна: "Нас вырастил Сталин на верность народу, / На труд и на подвиги нас вдохновил"…
Сюжет, конечно, получился красоты неописуемой с изысканной кольцевой композицией. И дело здесь не просто в гипотетическом себялюбии и шкурном интересе гимнописца. В "романе с ключом" Александра Червинского "Шишкин лес" главный герой Степан Николкин, в котором легко узнается Сергей Михалков, прославился фразой: "Это наша история, и другой у нас нет". И вот паззл сошелся: на месте разрозненных отрезков нарисовалась прямая - Сталин и двуглавый орел слились в экстазе, Дмитрий Гаев произнес: "Ныне отпущаеши" - и автор трех гимнов удовлетворенно закрыл глаза и не проснулся.
Красиво. Но все же есть в этом сюжетце один изъян. Дело в том, что чем дольше думаешь о Михалкове, тем больше кажется, что вся его, с позволения сказать, философия истории, вся идеология, все это практическое сменовеховство - дружить с любой властью ради Великой России, все равно православной или советской - придуманы задним числом. Просто-напросто подвел талантливый поэт и гениальный царедворец теоретическую базу под "человеческие, слишком человеческие" желания - мягко спать, сытно есть, растить одаренных сыновей и поить сильных мира сего знаменитой смородиновой настойкой по рецепту любимой жены, Натальи Кончаловской.
Однако и такая трактовка срабатывает не вполне. Ибо чудится в ней намек на попытку запоздалого самооправдания - но вот уж в чем в чем, а в этом покойный никогда замечен не был. Для самооправдания необходимо чувство вины, сознание собственной греховности - а можно ли представить вещи более несовместные, чем Михалков и покаяние? И вот здесь - настоящая загадка, причина того, почему о Михалкове стоит писать и говорить.
Конечно, он в совершенстве владел главным искусством советского человека - пройти между капель дождя, не замочившись. Но этой способностью в той или иной степени обладали практически все мало-мальски публичные фигуры - другие здесь не только не выживали, но, кажется, и не рождались. Особенность же Михалкова в том, что он с юности словно бы был убежден, что никакого дождя на улице нет вовсе. Во всем, что он делал, не было ни малейшей фальши - он был искренен и тогда, когда на потеху Сталину и его гостям доедал за вождем чебурек (история из записок Мариенгофа), и тогда, когда через полвека в многочисленных интервью рассуждал о дворянской чести и утверждал, что никогда не склонялся перед властью. Он не лгал, сочиняя басню про "а сало русское едят" и стихотворный фельетон про "антисоветскую заморскую отраву", приправой к которой служит овощ пастернак; он оставался самим собой, клепая немыслимые вирши про "сталинский Цека" и работая над блестящими детскими стихами или вписывая абсолютно обэриутский экспромт в "Чукоккалу"; он не кривил душой, принимая участие в травле Синявского, Сахарова, Солженицына, и подходя после писательского собрания к только что исключенным из СП РСФСР Виктору Ерофееву и Евгению Попову: "Ребята, я сделал все, что мог, но против меня было сорок человек…"
Сталинист, брежневец, монархист, православный, лауреат трех сталинских премий, друг Александра Введенского, - он был всем этим одновременно и органично, без всяких внутренних противоречий и уж тем более терзаний. Его коллеги спивались, стрелялись, боролись с собой, отрекались от себя вчерашних, переживали мучительные трансформации - глядя на Михалкова, и помыслить нельзя было ни о чем подобном. Он всегда оставался равен себе, в шедеврах и графоманской стряпне, в подлостях и благодеяниях. Феномен Михалкова - в полном, тотальном, невероятном отсутствии не то что рефлексии, но всякого намека на рефлексию. Невозможно вообразить его, скажем, ведущим дневники - при том, что масштаб личности несомненен.
Владимир Буковский рассказывает: "Когда моего отца склоняли из-за меня на партсобраниях Союза писателей, больше всех витийствовал Михалков, типа "в рядах партии не место таким, как Константин Буковский, воспитавший врага народа!". После собрания он, однако, подбегал к отцу и спрашивал: "Ну что, как там твой?"". В этом весь Михалков - унижаться, не чувствуя себя униженным, раздваиваться, не ощущая раздвоенности. Он, как остроумно констатировал Иван Давыдов, останется собой и на том свете - независимо от конкретного местопребывания. Это уже даже не цинизм, не сервилизм - какое-то счастливое свойство характера, удивительный склад личности. Наверное, именно такие люди и доживают до 96…














