Тема: Решения и нерешительность: политическая и интеллектуальная рецепция Карла Шмитта
В 1989 году Юрген Хабермас высказал мнение, что Карл Шмитт вряд ли бы имел ту же "силу распространения в англо-саксонском мире", которая досталась Ницше и Хайдеггеру (1). Слишком глубокой и непреодолимой выглядела духовная пропасть, которая отделяла опального серого кардинала одной из стран Оси – публично, по крайней мере, неформально табуированной фигуры в ФРГ - от либерального климата и политических настроений англоговорящего мира. Два десятилетия спустя, такие прогнозы могут показаться наивными. В самом деле, наметилась обратная тенденция. В то время как растущая и все более очевидная рецепция Шмитта в немецком публичном дискурсе и в академических кругах кажется все еще остается прочно привязанной к определенным этическим запретам, которые препятствуют полностью и безоглядно броситься в объятья бывшего протеже Геринга, англо-американская литература о Шмитте, за некоторыми заметными критическими исключениями, демонстрирует менее ограниченную реабилитацию. Эта литература представляет Шмитта - авторитарного и временами фашистского мыслителя - как пророка и адепта неоконсервативной революции, заново вспоминая шмиттовское понятие чрезвычайного положения и понятие политического; либо она читает его как радикальный и даже критический голос против всемирно-исторического доминирования либерального империализма, который стирает все геополитические антагонизмы и различия (2). Эта двойная рецепция берет кантианский либерально-космополитический мейнстрим в клещи.
Операция "Спасение"?
Но можем ли мы освободить - сторонясь как демонизации, так и апологии - шмиттовские прозрения от их позорной связи с нацизмом? Возможно ли спасти теоретические посылки Шмитта - децизионизм, понятие политического, конкретного мышления о порядке, - а также его ключевые концепты - суверенитет-как-исключение, друг/враг, номос и пан-регион, - в качестве универсальных аналитических инструментов, которые способны переписать историю международного права, позволив нам понять отдельные составляющие актуальной геополитической перестройки? Очевидно, что основная ось интеллектуального проекта Шмитта задана недостатками правового позитивизма, не способного ответить на вопрос о государстве в исторической перспективе. До 1934 года Шмитт выстраивал свою критику исходя из позиции политического децизионизма; а после - ориентируясь на "конкретное мышление о порядке" как новый тип правового мышления, - и оба этих метода обрамляют вышеуказанные категории.
В аналитическом отношении шмиттовское понятие внеправового решения, которое реализует политику исключения - хотя в плане юриспруденции оно и является важной поправкой к деполитизированному миру правового позитивизма, - в действительности, едва ли оказывается чем-то большим удобной отмычки, которая может "применяться" к сколь угодно большому числу политий, которые при нужде прибегают к чрезвычайным полномочиям. Приложение шмиттовских понятий к чрезвычайному положению может лишь дескриптивно закрепить a posteriori уже установленное положение дел в качестве fait accompli, данности. Объяснение чрезвычайного положения не входит в их задачи; его критика не может быть выписана изнутри шмиттовского словаря. Почему это так? Дело в том, что метод Шмитта - независимо от того, на что именно он опирается - на децизионизм, различие друга и врага или конкретное мышление о порядке, - лишен всякой социологии власти, децизионизм не предполагает аналитических средств, способных определить, какие констелляции или балансы социально-политических сил могут активировать - и в каких именно ситуациях - политику исключения и страха. Поскольку чрезвычайное положение никогда не бывает без-относительным творением ex nihilo, то есть уникальным самореференциальным событием, эквивалентным чуду в теологии, оно остается привязанным к социальному благодаря неизбежному акту калькуляции, предшествующему его объявлению, а также к собственным шансам на реализацию, повседневному согласию общества с ним или сопротивлению со стороны тех, на кого оно распространяется, то есть к общественным отношениям суверенности. Чрезвычайное положение как ни одно другое вписано во властные отношения, чьим референтом является социальное. Само по себе решение ничего не решает. Из двух сторон исключения - власти, которая вводит его, и власти, которая ожидается от нормального правления закона, - Шмитт теоретизирует только первую.
Десоциализированная шмиттовская концепция суверенитета забавным образом оказывается еще и деполитизированной: он пытается найти архимедову точку не только вовне общества, но и вовне политики, точку, которая была бы предельно изолирована от любой социально-политической атаки, - дабы нейтрализовать внутреннюю политику как таковую и прийти к ультрасуверенитету. Эта внеполитическая точка выбирается весьма осмотрительно - в ней соединяются политическая теология и гиперавторитаризм, ведь она нужна, чтобы выделить ту химерическую позицию, которая рестабилизирует социальные процессы извне, ex nihilo, обладая при этом превозмогающей силой - вот апофеоз государства. Однако это "место вовне", в действительности, относится к сфере теологии как таковой. Здесь же политическая теология, концепция суверенитета, выстроенная по модели абсолютизма и папской plenitudo potestatis, проваливается в произвольный государственный террор. Шмиттовский катехон, концептуализированный в качестве силы, которая "удерживает", превращается в самого антихриста. Его концепция суверенитета формирует нормативное предписание, пригодное в частности для гиперавторитарного разрешения тяжелейшего кризиса Веймарского государства, и она не может работать в качестве общего аналитического инструмента для множества иных случаев присвоения чрезвычайных полномочий. В частности, она неспособна оценить и взвесить различные констелляции и преобразования политической власти и социальных отношений, геополитики и международного права, в конце концов - пространственного упорядочивания мира.
Захват Земли
Но такая задача как раз и была поставлена "Номосом Земли", а также поворотом к конкретному мышлению о порядке, произошедшему в середине 30-х и породившему реинтерпретацию истории в качестве следовавших друг за другом пространственно-правовых номосов, которая связала времена Шмитта с далеким и малопонятным прошлым. Прославление Шмиттом классической эпохи европейской межгосударственной цивилизованности - ius publicum europaeum - служило цели представления англо-американской концепции международного права в качестве чего-то вырожденного и одновременно тотального, чьим непримиримым историческим врагом оказываются нацистская Германия и Großraumpolitik - как светочи геополитического плюрализма. Фиксируясь между двух центральных осей, на которые крепятся шмиттовские идеи суверенитета, - т.е. между грубым актом присвоения земли и внеполитическим чрезвычайным положением - обсуждаемое им ius publicum не находит никакой систематической опоры; его подход к конституционному и международному праву свою силу черпает из двух этих позиций - расположенных снизу и сверху, - но не из самого позитивного права. Вся интерпретация Шмитта, начиная с открытий Нового Света и заканчивая региональными блоками Großraum’а, всегда колеблется меж двух мега-абстракций - буквального принятия (за чистую монету) ius publicum, то есть поддержки правового позитивизма и формализма, которые он в иных случаях с такой силой оспаривает; и абстракции пространственной конкретности, которая, по исходному замыслу, должна была выступать в качестве противоядия от первой абстракции. В зазоре между двумя этими реификациями из поля зрения исчезает всякое определенное социальное содержание и любые социальные процессы.
Дело в том, что "конкретное мышление о порядке" не может указать на процессы, которые действительно заводят политику присвоения земли и упорядочивание мира. В результате мы получаем асоциологическую и, как ни странно, а-геополитическую позицию - если понимать геополитику как разновидность интерсубъективного конфликта. Природа испанского абсолютизма 16 века, отношения между conquistadores и испанской короной, межимперские отношения в среде прирастающих своими заморскими владениями европейских империй - все это остается неизученным. Конкретные процессы присвоения земель, их распределения и отношения собственности в обеих Америках - то есть геополитическое столкновение с туземцами как историческими субъектами - не только остаются за пределами поля рассмотрения, но и по определению вне любого чисто политического или геополитического понятия завоевания-как-конкретности (conquest-as-concretion). В этом смысле, конкретное мышление о порядке остается излишне прямолинейным (blunt), поскольку нигде у Шмитта не вводятся и не развертываются понятия, которые позволили бы определить динамику общественной собственности и властных отношений, склоняющих к заморским расширениям территорий. Асоциологическое описание Шмиттом открытия Нового Света осложняется отсутствием исследования внутриполитической природы этой авантюры. Коренные американцы полностью отсутствуют в его описании регионально весьма разнящихся решений конфликтов по поводу земли и собственности. Они не признаются даже в качестве пассивного субстрата или жертв вторгающихся испанцев или португальцев, они просто обнулены и вычеркнуты из истории. Шмитт представляет обе Америки в качестве десубъективированного вакуума; тут, конечно, не может не возникнуть аналогия между атлантической "пространственной революцией" или геноцидом коренных американцев и гитлеровской "пространственной революцией" и уничтожением евреев (3).
Интерпретация Шмиттом классического периода европейской межгосударственной цивилизации, абстрагированная от сталкивающихся ценностных утверждений и конкурирующих интересов "гражданского общества", является исторической фикцией. Абсолютистские государства, послужившие Шмитту образцом для определения суверенитета, не институциализировали секуляризированное понятие деперсонализированного суверенитета, который мог бы нейтрализовать внутреннюю политику и рационализировать межгосударственные отношения, а оставались персонализированными, в высшей степени конфликтными в социально-политическом отношении, легитимированными божественным авторитетом образованиями, воплощавшимися в личностях соответствующих принцев. Их междинастийные отношения структурировали интенсивные геополитические конфликты по поводу "земли и людей", продолжавшиеся в течение всего периода ius publicum, оформляя геополитическое накопление.
Модусы войны
Соответственно, и практика военного дела в период ancien régime весьма контрастирует с шмиттовским не-дискриминационным понятием войны как войны взятой в скобки, то есть цивилизованной, рационализированной, ограниченной и гуманизированной. Внутриевропейские войны в период раннего Нового времени были не случавшимися время от времени спорами, следовавшим точным правилам, - спорами, которые Шмитт приукрашивает термином "дуэли" и которые якобы жестко вписывали внешние отношения государств в, по существу своему, стабильный межгосударственный порядок, а постоянным, структурным явлением, которое затрагивало и трансформировало само социологическое ядро этих обществ, ставших военными государствами, находящимися в постоянном состоянии войны. Политические образования Старого режима не только трансформировались под давлением военной конкуренции, но и зачастую изнемогали и разрушались в результате растущих военных расходов, головокружительных государственных долгов, репрессивных ставок налогообложения и общественного недовольства. Войны время от времени пожирали своих собственных хозяев - то есть сами династийные дома.
Хотя можно найти подтверждения той гипотезы, что понятие Kabinettskriege было нацелено на рационализацию ведения битв, противопоставление "ограниченной" и "тотальной" войны, которое Шмитт позаимствовал у Клаузевица, оказывается слишком грубым инструментом, чтобы с его помощью можно было разъяснить природу ранненововременных войн. Конечно, наполеоновские и постнаполеоновские войны отмечают качественный сдвиг в истории военного дела, хотя это и не значит, что войны до Французской революции можно в целом считать "взятыми в скобки" или ограниченными в смысле Шмитта. Его идеализация войн эпохи ancien régime подрывается частотой, размахом, длительностью и интенсивностью, а также издержками и жертвами конфликтов эпохи раннего Нового времени. Например, к концу Семилетней войны прусская армия потеряла 180000 солдат, что равнялось двум третям ее общего состава и одной девятой всего прусского населения. Отчасти это было связано с инновациями в военной технике, к которым относится развитие огнестрельного оружия, артиллерии и новых технологий, например, залпового огня, который вела пехота, а отчасти - с постоянно наличествовавшей угрозой территориального расчленения и перераспределения, следовавшей за поражением династийных домов. Точно так же и само ведение войны не было гуманизировано в плане четкого различия военных (комбатантов) и мирного населения (ius in bello). Влияние войн на гражданское население было весьма пагубным. Поскольку военная логистика еще не была развита в достаточной мере и солдаты не обеспечивались провизией на постоянной основе, армии раннего Нового времени жили "с земли", то есть за счет грабежа и мародерства на чужой территории или же за счет конфискации и выкупов. Армии обычно исследовали все гражданские зоны, пытаясь найти запасы пищи, занимаясь грабежом и изнасилованиями, распространяя голод и распугивая жителей. Это положение дел зафиксировано пословицей "Bellum se ipse alet" - "Война сама себя кормит".
Дело в том, что, хотя большинство этих "войн за престолонаследие" и "торговых войн" носили, по большому счету, распределительный характер, сосредотачиваясь на землях и контроле над торговыми путями, то есть по своим военным целям были ограничены, в то же время они были "тотальными", покуда целые регионы или королевства могли попросту исчезнуть (вспомним раздел Польши); они характеризовались имперским, если не тотализирующим, стремлением к бесконечному накоплению земли и трофеев, что доказывается агрессивной ориентацией вовне, то есть колониализмом. Большинство этих войн за престолонаследие, начиная с Войн за испанский и австрийский престолы и заканчивая Семилетней войной, были многосторонними, если не "мировыми" войнами. Это позволяет оценить тезис Шмитта, увязывающий распределение земель и морей "за линией" (beyond the line) - то есть вынесение международного природного состояния за пределы Европы - с цивилизованностью внутренних европейских войн, кодифицированных в "droit public de l’Europe" (публичном праве Европы). И как шмиттовская привязанность к абсолютизму как историческому образцу децизионистской политии, которая предоставляет правителям все возможности по установлению внутреннего закона и порядка, может быть согласована с их предположительно законопослушными диспозициями в сфере иностранных дел и рационализацией военного дела, формализованного в ius publicum? Показная легальность в действиях Великих Держав является характерно не-шмиттеанской. Логически, правовая безосновность субъективного решения должна была проявляться во внешних отношениях, как и во внутренних делах, - и этот вывод Шмитт не может сделать, хотя он и намного ближе к исторической истине.
Исключение социального
Кроме того, осуществляемое Британией после 1713 года уравновешивание континентальной межгосударственной системы - эмпирически отмечаемое Шмиттом, но теоретически сводимое им к экстра-социологической категории "морского существования" - скрывает социальное объяснение перехода Британии от феодализма к капитализму и прошедшей после 1688 года трансформации династийного суверенитета в конституционно-парламентарный, трансформации основополагающей для понимания социально-политических источников роли Британии в международных отношениях в 18-м веке. На ключевых моментах этой широкомасштабной реинтерпретации – 1492-м году, абсолютистском суверенитете, войнах раннего Нового времени, британском суверенитете 17 века, причинах Первой мировой войны и гитлеровской пространственной революции - метод "конкретного мышления порядка" рассыпается. Ему просто не удается вскрыть социальные источники присвоения земель и пространственных реконфигураций, преобразований природы власти и суверенных отношений, переплетений исторической генеалогии войны и мира. Более того, всемирно-исторические события, мешающие пространственно-этатистской перспективе Шмитта, - например капитализм и промышленная революция, Французская революция и Наполеон, новый империализм конца 19 века и межимперская конкуренция, большевистская революция, - все это либо просто исключается из его объяснений, либо удостаивается комментария мелким шрифтом.
Везде, где Шмитт пытается проникнуть в социальное, он либо включает гео-мифологический регистр - "морское существование" Британии, "земля против моря", - либо предает свой собственный метод. Примером может послужить его обращение к международной политической экономии в случае доктрины Монро и американского империализма, когда требуется концептуализировать погашающие само пространство тенденции международного, но транснационального, капитализма (4). Преимущественно нетерриториальная природа произведенного США переоформления межвоенного европейского порядка была прямым опровержением аксиоматического тезиса Шмитта о международных отношениях, основанных на захвате земель: Германия, хотя и была урезана в своей территории и сменила, подобно Австро-Венгрии и Оттоманской империи, режим правления, не была оккупирована или аннексирована. Шмиттовское объяснение разложения ius publicum, предполагавшее конститутивную связку между отменяющими пространство тенденциями транснационального капитала и переходом от ius publicum к эпохе международного права, напрямую подрывает посылку его конкретного мышления порядка.
Этот внезапный поворот к международной политэкономии представляет собой теоретически беспричинный volte face, не оправдываемый его собственным методом. В результате он вынужден разыграть гегельянско-марксисткую фигуру мысли, а именно использовать разделение между политическим и экономическим в его международном отображении - в форме разделения между территориализированной межгосударственной системой и частным, транснациональным мировым рынком (5). Одновременно этот поворот к "аргументу о разделении" отменяет его центральный тезис, гласивший, что ius publicum уже покоился на дифференциации публичной государственности (предполагавшей институциализацию ранненововременной межгосударственной системы) и частного "гражданского общества". Шмитт перетолковывает размывающее пространство и геополитику воздействие англо-американского капитализма в период после Версаля, развивая при этом транснациональный экономизм, готовый перещеголять Маркса в его марксизме. Соединение системы Лиги наций и большой американской стратегии не привело к аполитичному "беспространственному универсализму" межвоенного периода (6). Скорее, оно позволило перестроить и выровнять европейскую политическую географию в соответствии с американскими экономическими и военными интересами, не стирая при этом межгосударственные отношения и их статус на континенте - что и продемонстрировала германская Großraumpolitik.
Ущербный конструкт
Конкретное мышление порядка абсолютно неспособно предложить понятия или историческое содержание для международной исторической социологии любого человеческого порядка. Из этого следует, что, если международная политическая мысль Шмитта и его исторический нарратив эмпирически несостоятельны и теоретически ущербны - поскольку переполнены перформативными противоречиями, неявными переворачиваниями теоретических позиций, пропусками и исключениями, мифологизациями и уловками в стиле épreuves étymologiques, - значит неошмиттеанское возрождение повисает в воздухе. Конкретное мышление порядка у Шмитта представляет собой рудиментарную, провалившуюся попытку развить социологию международного права и геополитику, которая, в конечном счете, регрессирует к евроцентричной историко-правовой теории геополитической оккупации как таковой.
В конце концов, Шмитт не дает ответа на свой собственный вопрос - какие процессы привели к установлению порядка ius publicum? "Конкретное" в значительной степени является фактическим. Но нигде не предпринимается нисходящее путешествие - от конкретного к его многообразным внутренним определениям, а затем и возвратное восходящее движение - к конкретному как "конкретному в мысли", схватываемому в своих богатых внутренних определениях (7). Конкретное как фактичность у Шмитта превращается в абстракцию. Но это вряд ли может удивить: во всех работах Шмитта конкретное мышление порядка остается строго вне-социологическим; поскольку латеральная динамика геополитики и "присвоения земель" остается абстрагированной, никак не соотнесенной с вертикальной динамикой социальных отношений и присвоения прибавочного продукта. В действительности, этот подход является осознанно анти-социологическим, поскольку он согласуется с общим Weltanschauung Шмитта как контрреволюционного этатистского мыслителя. Это занижение и устранение социальных отношений, естественно, уже было предзадано его понятием политического, которое затем оформило его понятие геополитического. Оба отделяют политическое и геополитическое от социального, то есть, в действительности, превозносят политическое и геополитическое в ущерб социальному. В результате и жаргон исключения (как переформулированной сущности суверенитета), и жаргон конкретного (как переформулированной сущности территориальных порядков) становятся абстрактными, формалистичными и лишенными объяснительной силы.
Шмиттовская реконструкция международного права и порядка с Христофора Колубма до пространственной революции Гитлера решающим образом проясняется его собственной конкретной политико-экзистенциальной ситуацией начала 1940-х годов. Эту реконструкцию, которая суть нечто меньшее пропаганды или подтасовки, но большее простой тенденциозности, можно оценить в качестве идеологического продукта - строго заданной ре-интерпретации истории международного права и порядка. Это согласуется с собственной шмиттовской концепцией интеллектуального труда как непрестанной битвы, которая обтачивает и переделывает понятия, в данном случае попавшие в особо интенсивный, неустойчивый период, требовавший экзистенциального решения по поводу разделения друга и врага в борьбе Германии за политическое выживание. Этот момент наивысшей политической интенсивности наложил свой отпечаток на видение Шмиттом поля истории. Любая сегодняшняя мобилизация шмиттовских категорий геополитики должна быть взвешена и сбалансирована тем фактом, что основные методы Шмитта - децизионизм, понятие политического, конкретное мышление порядка - неспособны социологически подкрепить абстрактный политико-правовой регистр, в котором он выписывал свою ультрареалистскую критику межвоенного переопределения, а также более обширную историю международного права и порядка; его политическая теория отягощена массивным политическим грузом авторитаризма, который необходимо иметь в виду.
Примечания:
1) Jurgen Habermas, 'The Horrors of Autonomy: Carl Schmitt in English', in Habermas, The New Conservatism: Cultural Criticisms and the Historians' Debate, Cambridge 1989, p. 135.
2) По поводу немецкой рецепции см: Thomas Darnstadt, 'Der Mann der Stunde: Die Unheimliche Wiederkehr Carl Schmitts', Der Spiegel, 39, 2008, pp. 160-1.
Наиболее значимые критические материалы: Stephen Holmes, The Anatomy of Antiliberalism, Cambridge, MA. 1993; William Scheuermann, Carl Schmitt: The End of Law, Lanham, MD 1999; Mark Lilla, The Reckless Mind: Intellectuals in Politics, New York 2001; Jan-Werner Muller, A Dangerous Mind: Carl Schmitt in Post-War European Thought, New Haven 2003.
Менее критическая рецепция Шмитта представлена в: Chantal Mouffe, On the Political, London 2005; Slavoj Zizek, 'Carl Schmitt in the Age of Post-Polities', and other contributions in Mouffe, ed., The Challenge of Carl Schmitt, London 1999; Michael Hardt and Antonio Negri, Empire, Cambridge, MA 2000; Danilo Zolo, Invoking Humanity, London 2002; William Rasch, Sovereignty and its Discontents, London 2004; Giorgio Agamben, State of Exception, Chicago 2005; Peter Stirk, Carl Schmitt, Crown Jurist of the Third Reich, Lampeter 2005; Kam Shapiro, Carl Schmitt and the Intensification of Politics, Lanham MD 2008.
3) Меринг отмечает, что "Шмитт считал геноцид и Холокост, бесспорно, преступлениями", но ничем не подтверждает это замечание. "Что он знал о Холокосте и о чем догадывался?… Пока нет расшифровки его военных дневников, об этом мы можем только гадать" (Mehring, Schmitt: Aufstieg und Fall, pp. 428–429). За всю свою жизнь Шмитт ни разу не обратился к этому вопросу.
4) Schmitt, Land and Sea, Washington, dc 1997, также Schmitt, Nomos, pp. 235–237.
5) "Из этого диагноза Гегеля исходит и его развивает в одном важном датируемом 1842/43 гг. критическом высказывании молодой Карл Маркс, в котором Соединенные Штаты Америки также удостаиваются особого упоминания. Карл Маркс отмечает, что как в республиках, так и в монархиях XIX столетия, собственность граждан определяет реальный общественный и государственный строй. Вследствие разделения государства и общества, политики и экономики, материальный субстрат государства находится вне политики и государственного строя" (Schmitt, Nomos, pp. 293–294, перевод дан по: К.Шмитт. Номос Земли. СПб., 2008. С. 423-424). Шмитт ссылается на работу К.Маркса "К критике гегелевской философии права" (MECW, vol. 3, p. 31).
6) Neil Smith, American Empire: Roosevelt’s Geographer and the Prelude to Globalization, Berkeley 2004.
7) Понятие "конкретного" – вместе с "органическим", "почвенным" и "хтоническим" – быстро сделало карьеру в нацистской идеологии в рамках более масштабного продвижения идиоматики "идей 1914-го" против "идей 1789-го". То есть это было не неогегельянское Wunderwaffe, а часть фашистского жаргона, явной целью которого было противостояние "абстрактной", "рационализированной" и "лишенной корней" природе социальных отношений, присущих разлагающему любые сообщества "еврейскому" капитализму. Конкретное упорядоченное Raum немецкого происхождения следовало защищать и охранять от геометрического понятия территории как пустого абстрактного расширения, обусловленного детерриториализирующей тенденцией капитализма.
Бенно ТЕШКЕ
Источник: New Left Review 67, January-February 2011, pp. 61-95 Предствленный перевод - pp.79-87.














